Г-жа Сабатье: из алтаря в альков |
---|
Готовясь к процессу и размышляя над предисловием, которое должно объяснить его намерения, Бодлер не прекращает искать особу, которая смогла бы за него заступиться. Барбе д'Оревийи пообещал ему, воспользовавшись посредничеством Раймона Брюкера, показать “Оправдательные статьи” “нашему большому другу Пинару”, обвинителю на процессе по делу “Госпожи Бовари”. “Я обработаю Брюкера, тот обработает Пинара, а тот обработает Ваших судей — но действовать надо немедленно!” В самом деле, на дворе уже 17 августа. Однако Бодлер, хотя и помнит о вполне счастливом исходе, каким закончился процесс Флобера, мечтает о покровительнице — женщине пленительной и влиятельной (мы помним строки из его письма к матери от 27 июля). Он надеется, что эту роль сможет сыграть г-жа Сабатье, которой он анонимно посылал стихи с 1852 по 1854 год. 18 августа, за два дня до начала процесса, он шлет ей экземпляр на голландской бумаге, одетый Лортиком в изящный светло-зеленый составной переплет с сафьяновым корешком, и прилагает к книге одно из тех писем, которые умел писать только он, — письмо, в котором признания в любви перемешаны с просьбами о помощи и с точными указаниями на то, какие именно стихи в сборнике вдохновлены г-жой Сабатье (”Все стихи с 84 по 105 страницу — Ваши”, — гласит постскриптум). Поверите ли Вы, что эти несчастные (я имею в виду следователя, прокурора и проч.) осмелились предъявить обвинение среди прочих двум стихотворениям, посвященным моему дорогому Кумиру (”Вся целиком” и “Той, которая была слишком весела”)? А ведь почтенный Сент-Бёв назвал второе из этих стихотворений лучшим в сборнике. Сегодня я впервые пишу Вам, не изменяя почерка. Не будь я завален делами и письмами (послезавтра — первое заседание), я воспользовался бы случаем и попросил у Вас прощения за все ребячества и безумства. Впрочем, Муза и Мадонна уже отомстила за себя, поскольку рассказала сестре, Бебе, что получает письма и стихи. Позвольте же мне вновь повторить Вам те признания, которые так насмешили глупую девчонку, хоть я и боюсь, что и у Вас они не вызовут ничего, кроме смеха. Вообразите смесь мечтаний, симпатии, почтения с тысячью ребячеств, которые я, однако, воспринимаю более чем всерьез, и Вы сможете понять, хотя бы отчасти, как я отношусь к Вам; определить это — очень искреннее — чувство другими словами я не способен. Забыть Вас невозможно. Говорят, что некоторые поэты прожили всю жизнь, не сводя глаз с дорогого сердцу образа. Я не сомневаюсь (впрочем, мое мнение небескорыстно), что верность — один из признаков гения. Вы же — не просто образ, дорогой сердцу, идеальный; вы — мое суеверие. Стоит мне сделать какую-нибудь большую глупость, я говорю себе: “Боже мой, если бы она знала!” Стоит мне сделать что-нибудь достойное, я говорю себе: “Это приближает меня к ней — духовно”. А в тот последний раз, когда мне выпало счастье увидеть Вас! — против моей воли, потому что, хотя Вы об этом не знаете, я изо всех сил стараюсь Вас избегать, — я говорил себе: неужели этот экипаж ждет ее; мне, пожалуй, лучше пойти в другую сторону. И тут я слышу: “Добрый вечер, сударь!” — звук любимого голоса, который чарует и надрывает мне душу. Я ушел и всю дорогу твердил себе: “Добрый вечер, сударь!”, пытаясь подражать Вашему голосу. В четверг я видел своих судей. Не скажу, что они хороши собой; нет, они на редкость безобразны, и душа, должно быть, под стать телу. Флобера защищала императрица. Мне недостает женщины. И вот несколько дней назад мною овладела странная мысль: а вдруг Вы, с Вашими связями и знакомствами, смогли бы — пусть не напрямую, а через посредников —образумить этих тупых скотов. Он называет ей имена судей и помощника прокурора, который будет произносить обвинительную речь, а потом продолжает: Оставим все эти пошлости. Помните, что кто-то живет мыслями о Вас, что в мыслях этих нет ничего пошлого и что этот кто-то немного сердит на Вас за Ваше насмешливое веселье . Я очень прошу Вас отныне никому не пересказывать того, о чем я говорю с Вами. Вы постоянное мое Общество, и Вы же моя Тайна. Именно благодаря этой давней близости я дерзаю говорить с Вами в столь непринужденном тоне. Прощайте, сударыня, благоговейно целую Ваши руки. Будь такое письмо адресовано светской даме, результат оказался бы самый печальный: разгневанная дама ответила бы решительным отказом. В конце концов, к чему сводятся все эти рассуждения? Поскольку я вас люблю, заступитесь за меня. Конечно, роль для Аполлонии уготована грандиозная — ее призывают совершить для Бодлера то, что для Флобера совершила императрица. Но зачем же предлагать такое за два дня до процесса? Неужели Бодлер думал, что Министерство юстиции откажется от своего намерения? Или он дожидался, пока переплетчик кончит работу над экземпляром, предназначенным для той, что "прекрасней всех, добрей и драгоценней" (строка из сонета “Что скажешь ты, душа...”, которую Бодлер включил в надпись на экземпляре, посланном г-же Сабатье)? Последняя гипотеза лучше согласуется с тщательно обдуманным стилем этого объяснения в любви. Г-жу Сабатье подобные вопросы не волновали; она не стремилась отличить истинные чувства от чувств литературных. Бодлер открыл ей, привыкшей выслушивать скабрезности и непристойности, что “все поэты идолопоклонники”. Как мы увидим, письмо ее растрогало. Возможно, Бодлер и сам был растроган, когда сочинял его. Оказать поэту реальную помощь г-жа Сабатье не могла. Есть сведения, что она раздобыла рекомендательное письмо к Луи-Мари де Беллему — почтенному юристу, который прежде был председателем суда первой инстанции, а совсем недавно получил назначение на должность советника кассационного суда. Однако времени оставалось слишком мало. Да и захотел ли бы Беллем рисковать своим авторитетом и своей репутацией в глазах коллег? Клод Пишуа, Жан Зиглер |
---|
НАЗАД |
---|